Бес противоречия

(Рейтинг +10)
Loading ... Loading ...

Произведение в мультимедии

Аудиокнига:
Фильм:


В рассмотрении способностей и наклонностей — prima mobilia
[перводвигателей (лат.)] человеческой души — френологи не уделили места
побуждению, которое хотя по всей очевидности и существует как одно из
врожденных, изначальных, непреодолимых чувств, но в равной степени было
упущено из виду и всеми моралистами, их предшественниками. По чистой
гордыне разума все мы упустили его из виду. Мы позволили его существованию
ускользнуть от наших чувств единственно по недостатку веры, будь то вера в
Апокалипсис или вера в Каббалу. Само представление о нем никогда не
приходит нам в голову просто потому, что в нем нет никакой надобности. Мы
не видим нужды в этом влечении, в этой склонности. Мы не можем постичь его
необходимость. Мы не понимаем, да и не могли бы понять, ежели
представление об этом primum mobile и возникло бы — мы не могли бы понять,
каким образом оно способно приблизить человечество к его целям, временным
или вечным. Нельзя отрицать, что френология и в весьма значительной
степени вся метафизика были состряпаны a priori [до и вне опыта (лат.)].
Выдумывать схемы, диктовать цели богу принялся не человек, способный
понимать и наблюдать, а скорее человек интеллекта и логики. Охватив
подобным образом, к собственному удовлетворению, замыслы Иеговы, он
построил из этих замыслов бесчисленные системы мышления. В области
френологии, например, мы сначала решили, по вполне естественным
основаниям, что божество повелело, дабы человек принимал пищу. Затем мы
наделили человека органом питания, бичом, с помощью которого божество
вынуждает человека принимать пищу, желает он того или нет. Во-вторых,
установив, что бог повелел человеку продолжать род, мы немедленно
обнаружили и орган любострастия. Так же обстояло с воинственностью, с
воображением, с причинностью, с даром созидания — коротко говоря, с каждым
органом, выражает ли он какую-либо склонность, моральную особенность или
же чисто интеллектуальную черту. И в этих схемах principia [первопричин
(лат.)] человеческих действий последователи Шпурцгейма, верно или нет,
частично или в целом, но все же лишь следовали по стопам своих
предшественников, выводя и определяя все из заранее предустановленных
судеб рода человеческого и целей творца.
Было бы мудрее, было бы безопаснее, если бы наша классификация (раз
уж мы должны классифицировать) исходила из того, как человек обычно или
иногда поступает, а не из того, как, по нашему убеждению, предназначило
ему поступать божество. Ежели мы не в силах постичь бога в его зримых
деяниях, то как нам познать его непостижимые мысли, рождающие эти деяния?
Ежели нам непонятны его объективные создания, то как его понять в его
свободных желаниях и фазах созидания?
Индукция a posteriori [после опыта (лат.)] вынудила бы френологию
признать изначальным и врожденным двигателем человеческих действий
парадоксальное нечто, которое за неимением более точного термина можно
назвать противоречивостью или упрямством. В том смысле, который я имею в
виду, это — mobile[побудительная причина (франц.)] без мотива, мотив не
motivirt [мотивированный (искаж. нем.)]. По его подсказу мы действуем без
какой-либо постижимой цепи; или, если это воспримут как противоречие в
терминах, мы можем модифицировать это суждение и сказать, что по его
подсказу мы поступаем так-то именно потому, что так поступать не должны.
Теоретически никакое основание не может быть более неосновательным; но
фактически нет основания сильнее. С некоторыми умами и при некоторых
условиях оно становится абсолютно неодолимым. Я столь же уверен в том, что
дышу, сколь и в том, что сознание вреда или ошибочности данного действия
часто оказывается единственной непобедимой силой, которая — и ничто иное —
вынуждает нас это действие совершить. И эта ошеломляющая тенденция
поступать себе во вред ради вреда не поддается анализу или отысканию в ней
скрытых элементов. Это врожденный, изначальный, элементарный импульс.
Знаю, мне возразят, будто наше стремление упорствовать в поступках именно
от сознания того, что мы в них упорствовать не должны, является лишь
разновидностью черты, которую френология называет воинственностью. Но
самый беглый взгляд докажет ошибочность подобного предположения. В основе
френологической «воинственности» лежит необходимость самозащиты. В ней —
наша охрана от повреждений физического характера. Ее суть — в обеспечении
нашего благосостояния; и стремление к нему возбуждается одновременно с ее
развитием. Следовательно, стремление к благосостоянию должно быть
возбуждено одновременно с любою разновидностью «воинственности», но в том,
что я называю противоречивостью, не только не возникает стремление к
благосостоянию, но нами движет, и весьма сильно, чувство прямо
противоположное.
Обращение к собственной душе окажется, в конце концов, лучшим ответом
на только что отмеченную софистику. Всякий, кто доверчиво и внимательно
вопрошает свою душу, не будет отрицать, что особенность, о которой идет
речь, безусловно, коренная черта. Она непостижима столь же, сколь и
очевидна. Нет человека, который когда-нибудь не мучился бы, например,
непреоборимым желанием истерзать слушателя многословием своих речей.
Говорящий сознает, что вызывает недовольство; он всемерно хочет угодить
собеседнику; обычно он изъясняется кратко, точно и ясно; самые лаконичные
и легкие фразы вертятся у него на языке; лишь с трудом он удерживается от
их произнесения; он боится разгневать того, к кому обращается; и все же
его поражает мысль, что если он будет отклоняться от своего предмета и
нанизывать отступления, то гнев может возникнуть. Одной подобной мысли
достаточно. Неясный порыв вырастает в желание, желание — в стремление,
стремление — в неудержимую жажду, и жажда эта (к глубокому огорчению и
сожалению говорящего), несмотря на все могущие возникнуть последствия,
удовлетворяется.
Перед нами работа, требующая скорейшего выполнения. Мы знаем, что
оттягивать ее гибельно. Мы слышим трубный зов: то кличет нас к
немедленной, энергической деятельности важнейшее, переломное событие всей
нашей жизни. Мы пылаем, снедаемые нетерпением, мы жаждем приняться за труд
— предвкушение его славного итога воспламеняет нам душу. Работа должна
быть, будет сделана сегодня, и все же мы откладываем ее на завтра; а
почему? Ответа нет, кроме того, что мы испытываем желание поступить
наперекор, сами не понимая почему. Наступает завтра, а с ним еще более
нетерпеливое желание исполнить свой долг, но по мере роста нетерпения
приходит также безымянное, прямо-таки ужасающее — потому что непостижимое
— желание медлить. Это желание усиливается, пока пролетают мгновения.
Близок последний час. Мы содрогаемся от буйства борьбы, проходящей внутри
нас, борьбы определенного с неопределенным, материи с тенью. Но если
единоборство зашло так далеко, то побеждает тень, и мы напрасно боремся.
Бьют часы, и это похоронный звон по нашему благополучию. В то же время это
петушиный крик для призрака, овладевшего нами. Он исчезает — его нет — мы
свободны. Теперь мы готовы трудиться. Увы, слишком поздно!
Мы стоим на краю пропасти. Мы всматриваемся в бездну — мы начинаем
ощущать дурноту и головокружение. Наш первый порыв — отдалиться от
опасности. Непонятно почему, мы остаемся. Постепенно дурнота,
головокружение и страх сливаются в некое облако — облако чувства, которому
нельзя отыскать название. Мало-помалу, едва заметно, это облако принимает
очертание, подобно дыму, что вырвался из бутылки, заключавшей джинна, как
сказано в «Тысяче и одной ночи». Но из нашего облака на краю пропасти
возникает и становится осязаемым образ куда более ужасный, нежели какой
угодно сказочный джинн или демон, и все же это лишь мысль, хотя и
страшная, леденящая до мозга костей бешеным упоением, которое мы находим в
самом ужасе. Это всего лишь представление о том, что мы ощутим во время
стремительного низвержения с подобной высоты. И это падение — эта
молниеносная гибель — именно потому, что ее сопровождает самый жуткий и
отвратительный изо всех самых жутких и отвратительных образов смерти и
страдания, когда-либо являвшихся вашему воображению,- именно поэтому и
становится желаннее. И так как наш рассудок яростно уводит нас от края
пропасти — потому мы с такой настойчивостью к нему приближаемся. Нет в
природе страсти, исполненной столь демонического нетерпения, нежели
страсть того, кто, стоя на краю пропасти, представляет себе прыжок.
Попытаться хоть на мгновение думать означает неизбежную гибель; ибо
рефлексия лишь внушает нам воздержаться, и потому, говорю я, мы и не можем
воздержаться. Если рядом не найдется дружеской руки, которая удержала бы
нас, или если нам не удастся внезапным усилием отшатнуться от бездны и
упасть навзничь, мы бросаемся в нее и гибнем.
Можно рассматривать подобные поступки как нам вздумается, и все равно
будет ясно, что исходят они единственно от духа Противоречия. Мы совершаем
их, ибо чувствуем, что не должны их совершать. Никакого объяснимого
принципа за ними не кроется; и, право, мы могли бы счесть это стремление
поступать наперекор прямым подсказом нечистого, ежели бы порою оно не
служило добру.
Я сказал все это, дабы в какой-то мере ответить на ваш вопрос — дабы
объяснить вам, почему я здесь — дабы оставить вам нечто, имеющее хоть
слабую видимость причины тому, что я закован в эти цепи и обитаю в камере

Страницы: 1 2

Комментарии:

Оставить комментарий или два

Я не робот!